Основные диалоги платона. Диалог Платона «Законы

С. 404-413 .

· В какое время жил Платон, какое философское направление представлял и чем знаменит? (по учебникам)

Прочтите текст и ответьте на вопросы:

· Кто участвыет в диалоге? Чем они заняты? Какие точки зрения высказали участники диалога о роли философии, какие оценки дали?

· Какой метод использует Сократ в ведении беседы, как он работает с тезисами и аргументами?

· Как понимают философию участники диалога? С какими занятиями сравнивают? Какие аргументы используют?

· Какой вывод о предмете и назначении философии сделан в конце диалога?

"Видно, великое это и прекрасное дело, раз они относятся к нему со столь необычным рвением". Он же в ответ: "Да какое там великое и прекрасное! Просто болтают о небесных явлениях и несут философский вздор!"

Я же, подивившись такому ответу, спросил: "Юноша, философствовать кажется тебе чем-то постыдным? Почему твой ответ так резок?"

А другой молодой человек, сидевший рядом с ним и оказавшийся его соперником, услыхав мой вопрос и его ответ, молвил: "Ни к чему тебе, Сократ, спрашивать его, не считает ли он философию чем-то постыдным! Или ты не знаешь, что он всю свою жизнь провел в обжорстве и беспробудном сне, подставляя под удары свою шею? Так какого еще ты ответа можешь от него ожидать, кроме того, что философия – никчемное дело?".

Этот из двух поклонников посвятил себя мусическим искусствам, тот же другой, которого он бранил, гимнастике, и мне показалось за лучшее оставить в покое того, кому я задал свой вопрос (ибо он и сам не старался делать вид, будто искушен в словопрениях, по притязал лишь на дела), и расспросить того, кто выставлял себя более мудрым, дабы получить от него возможно большую пользу. Итак, я сказал: "Задал-то я этот вопрос, между прочим. Однако если ты считаешь, что ответишь мне лучше, чем он, то я задам тебе тот же вопрос, что ему: представляется тебе философствование чем-то прекрасным или же нет?".

Едва мы обменялись этими речами, как оба мальчика, внимавшие им, замолчали и, прекратив свой спор, стали нашими слушателями. Не знаю, что испытывали при этом их поклонники, сам же я был потрясен: меня всегда сражают своей красотой юноши. Но показалось мне, что и второй из поклонников не меньше меня был взволнован; однако он все-таки отвечал мне, и довольно заносчиво.

"Если бы, мой Сократ, – молвил он, – я полагал, что философствовать постыдно, я не считал бы себя человеком, да и никого другого, кто был бы такого же мнения". При этом он указал на своего соперника и говорил очень громко, чтобы мог расслышать его любимец.

– Значит, – сказал я, – философствование кажется тебе чем-то прекрасным?

– Несомненно, – отвечал он. – Что ж, – спросил я, – кажется ли тебе возможным знать о какой-либо вещи, прекрасна она или безобразна, если не знать, прежде всего, что она существует?

– Нет, это невозможно, - отвечал он. Итак, – спросил я, – тебе известно, что философствование существует? – Безусловно, – отвечал он. – Так что же это такое? – спросил я. – Да не что иное, как то, о чем говорит Солон; ведь у него где-то сказано: "Стараюсь в постоянном я многоучении", – и мне точно так же представляется необходимым, чтобы тот, кто хочет стать философом, постоянно изучал нечто одно – и в молодости и в старости – дабы познать в жизни как можно больше.

Сперва мне показалось, что в словах его что-то есть, и, немного поразмыслив, я спросил, считает ли он философией многознание?

А он: "Конечно", – говорит.

– Ну а считаешь ли ты философию только прекрасным делом или еще и благим? – спросил я.

– И очень даже благим, – отвечал он.

– А только ли в философии усматриваешь ты эту особенность, или другие предметы ею также, по-твоему, обладают? Например, любовь к телесным упражнениям кажется ли тебе не только прекрасным делом, но и благим? Или же нет?

А он ответил весьма насмешливо и двусмысленно:

– Для моего соперника пусть будет сказано, что я не считаю любовь к гимнастике ни тем, ни другим; с тобою же, Сократ, я согласен, что она хороша и прекрасна. И я полагаю, что это верно.

Тогда я его спросил:

Значит, и в области телесных упражнений ты считаешь многоделанье любовью к гимнастике?

И он ответил:

Конечно же, подобно тому, как в области философствования я считаю любовью к мудрости многознание.

Я спросил:

Ты полагаешь, любители телесных упражнений стремятся не к тому, что сделает их тело крепким?

– Нет, именно к этому, – отвечал он.

Значит, великими трудами достигается здоровое состояние тела? – спросил я.

– Да каким же образом, – возразил он, – может любое тело хорошо себя чувствовать без больших трудов?

Тут мне показалось, что любитель гимнастики задет за живое и готов мне помочь своей опытностью в этом искусстве. Тогда я его спросил:

– Что же ты тут перед нами молчишь, драгоценнейший мой, когда вот он держит подобные речи? Кажется ли тебе, что люди поддерживают бодрость в своем теле путем больших трудов или умеренных?

– Я ведь, мой Сократ, – отвечал он, – полагал, будто, как говорит пословица, и свинье ясно, что умеренные труды приводят тело в здоровое состояние, как же могут они не помочь мужчине, страдающему бессонницей, худому, шея которого не знала ярма и который совсем истощен заботами?

При этих его словах мальчики пришли в восторг и рассмеялись, а тот, другой, покраснел.

Тут я сказал:

Значит, ты сразу признаешь, что не большие и не малые труды делают тела людей крепкими, но лишь умеренные? Или ты отстаиваешь свое мнение против нас обоих?

А он в ответ:

– С ним я бы весьма охотно сразился, и я отлично знаю, что вполне оказался бы в силах поддержать свое допущение, и даже более слабое, чем это (ведь он – человек ничтожный), но с тобой я не должен ввязываться в спор- это противоречило бы здравому смыслу – и потому соглашаюсь, что не большие, но умеренные упражнения дают людям хорошее самочувствие.

– Ну а питание? Должно оно быть умеренным или обильным? – спросил я.

Он согласился, что и питание должно быть умеренным.

Ну а относительно души что ты скажешь? Содействует ее пользе все умеренное или, наоборот, лишенное меры?

– Умеренное, – отвечал он.

– Но разве науки не находятся в числе того, что помогает душе?

Он это подтвердил.

– Но значит и науки помогают в умеренном количестве, а не в большом?

Он со мной согласился.

– А кому было бы правильно задать вопрос, какое питание и какие труды считаются умеренными для тела?

Мы все трое сошлись на том, что вопрос этот надо задать врачу и учителю гимнастики.

– Ну а в деле посева семян кто должен определить умеренность?

Мы согласились, что земледелец.

– А относительно семян науки, которые мы хотели бы посеять в душе человека, кого надо спросить с полным правом, сколько и какие из них умеренны?

Однако тут мы все преисполнились замешательства. Я же в шутку спросил их:

– Хотите ли, пока мы в таком затруднении, зададим вопрос этим мальчикам? Или же нам это неудобно, подобно тому, как у Гомера женихи Пенелопы не считали возможным, чтобы кто-то другой, кроме них, натянул Одиссеев лук?

Но, поскольку мне показалось, что они растерялись перед необходимостью отвечать, я попытался пойти другим путем и спросил:

– Так какие же мы назовем по догадке науки, кои следует преимущественно изучать тому, кто занимается философией, раз уж ему не нужны ни все науки, ни даже многие?

Тогда тот из двоих, кто был более умудрен, ответил:

– Самые прекрасные и подобающие из наук – те, – благодаря которым может быть достигнута высшая слава в области философии; а эта высшая слава приходит к тому, кто считает нужным приобрести опыт во всех видах мастерства; если же он так не считает, он должен изучить, возможно, большее число благородных искусств из тех, какие подобает знать свободным людям и какие относятся к понятливости, а не к ручному труду.

Ты говоришь, – спросил я, – к примеру, о строительном мастерстве? Ведь в то время как плотника можно нанять за пять или шесть мин, опытного зодчего ты не купишь и за десять тысяч драхм: по всей Элладе ты найдешь их совсем немного. Значит, ты имеешь в виду нечто подобное?

Он, выслушав меня, сказал, что именно это имеет в виду. После того я спросил его, нет ли, таким образом, возможности, чтобы один человек изучал только два искусства, вместо того чтобы изучать множество великих наук.

– Нет, – отвечал он, – не считай, мой Сократ, что когда я говорю о необходимости для философствующего знать каждое искусство, я имею в виду точные знания, такие, какие бывают у самого мастера: я полагаю, что свободному и образованному человеку подобает улавливать то, что говорит мастер, по возможности лучше, чем остальным присутствующим, а также и самому подавать совет так, чтобы казаться самым тонким и мудрым знатоком среди всех, когда бы то ни было участвовавших на словах и на деле в создании различного рода произведений.

Но я, все еще сомневаясь в точном смысле его слов, сказал:

– Я постигаю, какого мужа ты считаешь философом: мне кажется, согласно твоим словам, он походит на многоборцев в состязаниях, если сравнить их с бегунами или борцами. Ведь многоборцы уступают последним в этих видах состязаний и занимают вторые места, в сравнении же с прочими атлетами бывают первыми – победителями. Быть может, ты утверждаешь, что и философия делает нечто и возможно большее число благородных искусств из тех, какие подобает знать свободным людям и какие относятся к понятливости, а не к ручному труду.

– Мне кажется, мой Сократ, – сказал он, – ты прекрасно понял, что такое философ, сравнив его с многоборцем. Это именно тот, кто не рабствует ни в одном деле и ни одно дело не доводит до совершенства (чтобы не оказаться из-за единой этой заботы лишенным, подобно простому ремесленнику, всех остальных знаний), но ко всему приобщается в меру.

После такого его ответа я, полагая, что достаточно уяснил себе его мысль, поинтересовался у него, считает он хорошими полезных людей или же не приносящих пользу.

– Конечно, полезных, мой Сократ, – отвечал он. Значит, если хорошие люди полезны, дурные, наоборот, бесполезны? Он с этим согласился.

– Ну а философов ты считаешь, полезными людьми или нет?

Он признал их людьми полезными и, мало того, полезнейшими.

– Давай же выясним, если только ты говоришь правду, чем нам могут быть полезны эти не вполне совершенные люди? Ведь ясно же, что философ ниже любого владеющего мастерством.

С этим он согласился. – Вот, например, – сказал я, – если случится занемочь тебе или кому-либо из друзей, чье здоровье тебя очень заботит, то, стремясь обрести это здоровье, кого пригласишь ты в свой дом – такого вот недоучку или же врача?

– И того и другого, – отвечал он.

– Не говори мне о том и другом, – возразил я, – но скажи, кого бы из них ты, прежде всего, предпочел?

– Но, – молвил он, – никто ведь не стал бы спорить, что, прежде всего, следует обратиться к врачу.

– Ну а если бы ты, плавая на корабле, попал в бурю, кому бы предпочел ты вверить себя и свое имущество – кормчему или философу?

– Разумеется, кормчему.

Значит, и в остальных подобных же случаях, если можно обратиться к мастеру, философ оказывается бесполезен?

– Это очевидно, – сказал он.

Так не оказался ли у нас философ человеком, лишенным пользы? Ведь у нас всегда под рукой мастера, и притом мы признали, что полезны хорошие люди, негодные же бесполезны.

Он вынужден был согласиться.

– Что же теперь? Задать тебе вопрос или спрашивать будет грубо?

– Спрашивай что угодно.

Я стремлюсь лишь к тому, чтобы повторить признанные нами положения и подвести итог. Итак, мы признали, что философия прекрасна (мы ведь сами философы) и что философы - хорошие люди, а хорошие люди полезны, дурные же – бесполезны. С другой стороны, мы согласились, что в присутствии мастеров философы бесполезны, а мастера ведь присутствуют всегда. Не так ли мы это решили?

– Именно так, – молвил он.

– Значит, по твоему слову выходит, мы признали (если философствование действительно знание искусств в твоем смысле слова), что философы – люди скверные и бесполезные и будут такими до тех пор, пока среди людей существуют искусства. Но на самом деле это обстоит не так, милый мой друг, и философствовать означает не старательно заниматься ремеслами, не суетиться и проводить свою жизнь в многоделанье или в многоученье, но нечто совсем иное, ибо я считал бы все это позором и тех, кто серьезно относится к ремеслам, именовал бы людьми неотесанными. Однако яснее мы поймем, говорю ли я правду, если ты ответишь вот на какой вопрос: кто умеет правильно выезжать лошадей? Те, кто их делает лучшими, или другие люди?

– Те, кто их делает лучшими.

Ну а собак разве не те умеют правильно дрессировать, кто их улучшает?

– Да, они.

Значит, одно и то же искусство занимается улучшением и правильной дрессировкой?

Мне так кажется, – отвечал он.

– Нет, то же самое, – сказал он.

Не угодно ли будет тебе признать это же и относительно людей, а именно, что одно и то же искусство делает их совершенными, правильно их воспитывает и отличает хороших людей от дурных?

– Разумеется, так, – отвечал он.

И, делая это с одним человеком, оно то же самое делает со многими, а если это относится ко многим, то и к одному?

– И точно таким же образом дело обстоит с лошадьми и всеми прочими живыми существами? – Я это подтверждаю.

– Ну а что это за знание, которое правильно укрощает разнузданных и преступных людей в государствах? Не судебное ли это искусство?

А справедливостью ты назовешь какое-то иное знание или также его?

– Нет, не иное, но это.

– Значит, именно то искусство, с помощью которого справедливо укрощаются люди, помогает также различать добрых людей и негодных?

– Да, именно так.

– И кто имеет знание об одном человеке, может также получить его и о многих?

– А кто ничего не знает о многих, тот не знает и одного?

– Я подтверждаю это.

– Допустим, если лошадь не умеет распознать хороших и негодных лошадей, она, ведь и о самой себе не знает, какова она?

– Конечно.

– И если бык не различает негодных и добрых быков, то он и относительно самого себя ничего не знает, каков он?

– Да, – отвечал он.

– То же самое относится и к собаке?

Он согласился. – Ну а если какой-то человек не различает хороших и дурных людей, то разве это не относится и к нему самому, так что он не знает, хорош он или плох, поскольку он и сам человек?

Он признал это верным.

– А не знать самого себя – это признак разума или

– Неразумия.

–Значит, знать самого себя - это признак разума? – Конечно, – сказал он.

– Похоже, что надпись в Дельфах советует именно это – упражнять рассудительность и справедливость.

– Да, похоже.

– А правильно укрощать людей мы умеем с помощью этого же самого искусства?

– Но, не так ли обстоит дело, что искусство, с помощью которого мы умеем укрощать людей, – это справедливость, а с помощью, которого распознаем себя самих и других людей – рассудительность?

– Похоже, что так.

– Значит, справедливость и рассудительность – это одно и то же?

– Очевидно.

– И конечно, государства благоденствуют лишь тогда, да преступники несут справедливую кару.

– Ты говоришь правду, – молвил он.

Называется же это искусством государственного правления.

Он с этим согласился.

– Ну а когда какой-либо муж один правильно ведает государственными делами, разве имя ему не «тиран» или «царь»?

– Да, конечно.

Значит, он правит с помощью царского и тиранического искусства?

– Правильно.

– И искусства эти те же, о каких мы сказали раньше? – По-видимому.

– А если какой-нибудь муж один правильно ведает домашним хозяйством, как мы его называем? Не хозяином ли и господином?

– Да, так.

– Не благодаря ли справедливости он хорошо ведет свой дом? Или благодаря какому-то иному искусству? – Нет, благодаря справедливости.

– Как видно, все это одно и то же – царь, тиран, политик, домохозяин, господин, человек рассудительный и справедливый. И искусство это одно и то же – тираническое, господское, а также искусство справедливости и разумения.

– По-видимому, да, – сказал он.

Как ты считаешь: если врач говорит что-либо относительно больных, позорно, ведь философу не суметь уследить за сказанным и не оказать никакого содействия тому, что врач говорит, либо делает, и точно так же в случаях с другими мастерами своего дела; ну а когда речь идет о судье, царе либо каком-то другом из сейчас перечисленных нами лиц, разве не позорно философу не суметь уследить за сказанным и в этом помочь?

– Да как же может быть не позорным, Сократ мой, надо уметь оказать содействие в подобных делах?

– Что ж, станем ли мы утверждать и тут, – спросил я, – что философ должен быть подобен многоборцу, не достигшему совершенства, и претендовать всегда лишь на второе место в этом искусстве, будучи бесполезным всегда, когда присутствует кто-либо из таких мастеров, или же ему надлежит быть первым в своем доме, не поручать управление им другому и не довольствоваться в этом деле вторыми местами, но правильно судить и укрощать своих домашних, если он хочет, чтобы его дом имел хорошее управление?

– Мне кажется, да.

– Итак, достойнейший мой, философия отнюдь не многознание и не суетное ремесленничество.

Когда я это сказал, умник замолчал, устыдившись сказанного им раньше, неуч же подтвердил, что все это верно. И все остальные присутствовавшие одобрили эти слова».

Платон. Аристотель (3-е изд., испр. и доп.) [с иллюстр.] Лосев Алексей Федорович

Глава IX. ДИАЛОГИ ПЛАТОНА - ДРАМА МЫСЛИ

Что же представляют собой диалоги Платона в художественном плане?

Нам уже известно, что Платон в юные года обладал незаурядным талантом поэта, драматурга, живописца. Изящные эпиграммы, которые связывают с именем юного Платона, до сих пор производят впечатление чистейших жемчужин поэзии. И даже тот страстный порыв, который толкнул Платона навстречу Сократу и перечеркнул его увлечение искусством, говорит нам о глубоко восторженном и творческом начале в характере Платона. Здесь сказалась присущая Платону эмоциональность и чуткое ощущение жизненной стихии. Отказываясь от разных областей искусства и их профессиональной разработки, Платон не перестал быть поэтом и художником, который, однако, воспринимал бытие, обогащенное нелегким опытом жизни, уже не в безмятежных, а в остро драматических тонах.

Отсюда, из этого драматизма жизненных ситуаций, рождается форма платоновского диалога, для того чтобы укрепиться и развиться в дальнейшей истории философии и литературы, не только античности, но и нового времени.

И, действительно, поразительная вещь: Платон совершает целый переворот в манере философского изложения. Древнегреческая философия доплатоновского времени или, как ее еще называют, досократовская, излагала свои идеи в форме часто загадочно-афористического мудрого поучения, в стихах или прозе. Сам предмет размышления философов VI–V веков до нашей эры был ограничен природой и свойствами пяти элементов, ее составляющих, - земли, воды, огня, воздуха и эфира. Безликая, таинственная и безграничная материя дышала, жила, растекалась, пылала огнем, вбирая в себя человека как мельчайшую частицу великой матери-природы. Здесь не пробуждались ум и страсти человека, этой пылинки вечного круговорота, ибо она не жила самостоятельной жизнью и как бы приросла к материнскому лону природы. Нужен был гений Гераклита, чтобы проникнуть в страшные катастрофы жизни и смерти Вселенной, в ее бесчисленные рождения и умирания, где уже начал устанавливать свои надприродные закономерности огненный логос, слово, мерно вспыхивающее и затухающее, и где неумолимые богини-мстительницы Эринии уже наводили твердый порядок, не давая солнцу сойти со своего пути, если бы оно захотело это сделать. В огненном логосе, как он ни был надчеловечен, было преддверие какой-то неисчерпаемой человеческой силы, ибо логос - это и есть слово, а слово вне личности не существует.

Надо было обладать гением Парменида, чтобы в таинственном беге колесниц Ночи и Дня, погоняемых Справедливостью-Дике, прозреть рождение и умирание не природных сил, а человеческих мнений, ложных и истинных, противопоставить неуловимую текучесть чувственного ощущения твердой уверенности разумной мысли. Так человеческое разумно мыслящее начало пробивало путь сквозь толщу вечной, невозмутимой среди своих подспудных катастроф, безликой природы.

Беспокойный V век выдвинул свободного человека как сгусток предельной энергии и самостоятельности, возможных в рамках рабовладельческого общества, и тем самым встал на путь антропоцентризма, прогрессирующего с каждым десятилетием. Отсюда та невероятная страсть к слову и преклонение перед его силой, которым отличались греки. Ведь всякий грек издревле славился как заядлый разговорщик, а гомеровские поэты удивляют и до сих пор обилием и умелым построением речей. Грек, можно сказать, абсолютизирует слово, делая его владыкой всего сущего, а среди богов особо почитается Пейто - богиня убеждения. Если софист Горгий мог в блестящей речи виртуозно восхвалить Елену, превратив все ее недостатки в величайшие достоинства, если греки упивались словесным состязанием актеров, испытывая ужас и сострадание в трагедиях Эсхила, Софокла и Еврипида, если Сократ собирал вокруг себя толпы жадно слушающих философские споры с последовательным и непременно логически обоснованным нахождением истины, то Платону уже ничего не оставалось, как живейшим образом представить движение человеческой мысли, идущей от заблуждения к истине, в виде драматического диалога, то есть разговора горячо заинтересованных спорщиков.

Путь Платона был совершенно естествен для развития жанров, то есть для особых, ставших традиционными, форм литературного творчества.

Древнейшая греческая литература началась с величаво-грозного эпоса, затем перешла к беспокойной лирике, далее к трагическим ужасам и аффектам и, наконец, к той прозе, которая совмещала в себе лироэпическое и драматическое начала. Античная философия, как и античная литература, немыслима без вечной постановки все новых и новых вопросов, без напряженных исканий ответа на них, без страсти к спорам, к самым извилистым приемам мысли, без восторга перед изобретательностью речи и цветистостью риторики.

За долгие годы творческой деятельности Платона характер его диалога заметно менялся. Сам по себе диалог является непременным элементом драмы. Однако драматичность может быть разная. Бывает драматизм сюжетной завязки, драматизм ситуации, а бывает внутренний драматизм борющихся идей, противоположных убеждений, отчаянно защищаемых спорящими сторонами.

У Платона мы находим все оттенки в градациях драматически напряженного действия, внешнего и внутреннего.

Более драматичны внешне и внутренне произведения Платона, построенные на остром сюжетном материале, связанном с трагическими событиями из жизни Сократа. Здесь даже необязательна диалогическая форма. Так, например, защитительная речь Сократа перед судом, его «Апология», есть не что иное, как настоящий монолог. Однако этот монолог построен на острейшей драматической ситуации.

Здесь перед нами одинокий герой, Сократ, который вынужден бороться с клеветой, не имеющей никаких достоверных доказательств. Он сражается как будто с бесплотными тенями, тенями необоримыми в единодушной завистливой злобе против того, кто недосягаем по высоте духа, честности мысли и доброте сердца. Чувство неизбежной обреченности героя подчеркивается размышлениями Сократа вслух, воспоминанием о тех моментах жизни, когда он тоже стоял перед выбором - покориться или идти своим путем, сохраняя честность и борясь за справедливость. Безвыходной обреченностью окрашен весь этот безупречный по логике монолог. Но какая может быть логика перед шумящей толпой, которой ненавистен непохожий на нее человек? Дважды, вспоминает Сократ, его жизнь висела на волоске, но ведь это было в годы правления олигархов и «тридцати тиранов», а теперь мудрейшего из людей осуждает на смерть своя законная демократическая власть, так им почитаемая. Как в настоящей трагедии, чем больше герой старается доискаться до правды и чем больше чувствует он себя ни в чем не виноватым, тем неотвратимей надвигается на него роковая участь. Дважды везет Сократу, и враги отступают перед его стойкостью, но в третий раз те, кого он считал своими, оборачиваются непримиримыми врагами и обрекают его на казнь.

Платон создает в «Апологии» сильного мыслью, но беспомощного и бесправного героя. С начала и до конца монолог Сократа построен по принципу трагической иронии, о которой через много лет будет писать Аристотель, занимаясь классической драмой. Человек думает, что он может предусмотреть надвигающиеся события, разгадать их, предупредить, а судьба издевательски смеется над беспомощностью его земной ограниченности. Тезис Сократа: «Я знаю то, что я ничего не знаю», - получает свое трагическое подтверждение в монологе любимого героя Платона.

Острый и напряженный драматизм положений, противопоставленный безупречному внутреннему спокойствию духа Сократа, раскрывается в диалогах «Критон» и «Федон». Эти диалоги совершенно разной поры. «Критон» ранний и по времени написания примыкает к «Апологии», а «Федон» - произведение зрелого периода (70-60-е годы). Однако художественный замысел построения диалогов одинаков, так как их связывают примыкающие друг к другу события последних дней жизни Сократа.

Если в «Критоне» всего два действующих лица - Сократ и его друг Критон, оба старика, ровесники, родом из одной и той же округи, то в «Федоне», кроме Сократа и того же Критона, множество персонажей. Здесь философы-пифагорейцы из Фив Симмий и Кебет, ученики Сократа - Федон, Аполлодор, Критобул, Гермоген, Антисфен, Эсхин, Менексен, Ктесипп, Эпиген, Федонд, Евклид, Терпсион, одни - местные афиняне, другие - приезжие. Здесь жена Сократа Ксантиппа с меньшим ребенком на руках и два других сына, плачущие родственницы, привратник, смотритель тюрьмы, архонты, надзирающие за приведением приговора в исполнение, служитель, изготовивший яд цикуты, раб-слуга. Да еще ко всему в экспозиции диалога житель Флиунта Эхекрат, пифагореец, которому спустя месяц рассказывает Федон о смерти Сократа.

В обоих диалогах параллельно развиваются две линии - внутренняя и внешняя. Внутренняя - сократовская, внешняя - окружающих его друзей. Оба диалога лишены начисто душераздирающего противоречия между Сократом и его противниками на суде, как это было в «Апологии». Здесь только близкие, друзья, единомышленники, ученики. И даже те, кто должен привести приговор в исполнение, действуют не по своей воле, преклоняясь перед смирением Сократа.

В «Критоне» и «Федоне», где все основано как раз на полной идейной гармонии, глубочайшем сочувствии и понимании с полуслова, есть свой напряженный драматизм, без которого немыслима трагедия Сократа. В обоих диалогах Сократ уже не волнуется и не борется, как это было в «Апологии». Он примирился с судьбой и совершенно спокоен. Бежать он не собирается. Его долг перед родными законами - остаться в тюрьме и бестрепетно встретить смерть. Сократ как бы стоит по ту сторону жизни, он смотрит на друзей оттуда, из-за той роковой черты, что отделяет мир этой жизни от мира иной жизни. Сократ в последние дни и часы живет в своем особом внутреннем мире. Вокруг же него кипит внешняя жизнь, полная тревог и волнения. Здесь строятся планы спасти Сократа, устроить ему побег. Друзья готовы пустить в ход связи в других городах и деньги для подкупа. Увидев непреклонность Сократа, они не могут смириться. И он еще должен их утешать.

В «Федоне» ведется неторопливая беседа (ведь солнцу еще далеко до заката, когда наступит смерть) о том, что душа бессмертна и будет вечно жить в ином мире, значит, смерть не страшна. Внимательно слушает упавшая духом молодежь Сократа и его друзей-пифагорейцев, кому так близки эти идеи. И вот перед слушателями раскрываются величественные и прекрасные картины занебесной сияющей земли, той настоящей, что не сравнится с нашей скудной и темной землей. Раскрывается в беседе и подробнейшая топография загробного мира с его страшными реками и пропастями.

Эти живописные картины подтверждают в зрительных образах плавное и логически безупречное сцепление четырех теоретических доказательств бессмертия души, приводимых в беседе. Перед нами герой, исполненный глубочайшей внутренней уверенности в правоте. Он не пытается убедить противников, как это было на суде. Его задача - внушить уверенность и спокойствие друзьям. Теперь уже не место трагической иронии ограниченного слишком по-человечески героя. Сократ уже все знает. Он приобщился к высшей, иной, запредельной мудрости, рождающей спокойствие.

Можно сказать, что если Сократ в «Апологии» сражается со своей судьбой, то теперь он ее познал, он слился с ней, и сам является живым воплощением этой судьбы. Отсюда - величавая простота Сократа на фоне житейского ужаса и страха перед неведомым у окружающих его друзей. Поэтому так предельно прост Платон, рисуя последние минуты мудреца. По всему чувствуется, что здесь уже творится легенда, здесь создается своя мифология, и Платон делает вид, что он совсем неповинен в этой легенде. Как рассказывает Федон, юного Платона даже и не было рядом в последние минуты жизни Сократа. Платон, оказывается, болел, наверное, не будучи в силах находиться у смертного ложа учителя. И здесь нет ничего нарочитого. Ведь могли же отсутствовать Аристипп и Клеомброт, находясь в это самое время на Эгине.

Платон чрезвычайно умело отстраняет себя от заключительного акта сократовской драмы. Он как бы смотрит издалека, со стороны, и тем создает поразительную иллюзию объективного, непредвзятого действия. И это не он творит легенду о герое, который умер, чтобы жить бесконечной жизнью в памяти потомков. Он только передает со слов учеников, а они, как всегда, пристрастны, и все, что можно приписать легенде - на их совести. Такая отстраненность автора наряду с живейшей, почти зрительно-сценической картиной конца Сократа создает особое чувство совместного переживания у каждого, кто раскрывает «Федона».

Трехчастное строение диалога с центральной философской беседой, где слушатели погружены в тончайшие ходы мысли Сократа, своей умозрительной тяжестью опирается на вступление и заключение, полное внешнего драматизма. Перед нами триптих, главная идея которого предваряется в прологе, когда с Сократа сняли оковы, и находит свое оправдание в эксоде («исходе»), где умирающий Сократ просит принести Асклепию петуха как дар за исцеление от тяжкой болезни. Только теперь Сократа освобождают не от физических железных оков, а от гораздо более тяжелых оков жизненной борьбы с несправедливостью. Драма из трех актов кончается искупительной жертвой богам. Равновесие, нарушенное борьбой дерзновенного героя с предназначением судьбы, отныне восстанавливается.

Иной раз Платон создает диалог, весь построенный на постепенном, последовательном нанизывании речей, которые приоткрывают с разных сторон главную, заданную в начале тему беседы.

Поскольку беседа происходит за пиршественным столом и обстановка мыслится достаточно непринужденной, ее прерывают мизансцены, вносящие веселье, разнообразие и задорный смех своей, казалось бы, внешней несовместимостью с глубиной проблематики, но на самом деле вполне гармонизирующие с атмосферой дружеского общения за чашей вина.

Пусть не удивляет читателя эта умная беседа за пиршественным столом. Мы не раз уже вспоминали, как греки любили говорить и с каким мастерством велся разговор. Еще гомеровские герои «Илиады» на поле битвы уединяются в шатер мудрого Нестора, чтобы насладиться едой, питьем и «беседой взаимной». А какие великолепные рассказы на пиру у царя Алкиноя ведет Одиссей, завлекая жадных до новостей, любопытных и внимательных слушателей фраков! Пир в элегии философа-поэта Ксенофана Колофонского, где все дышит скромным изяществом и торжественно-строгим убранством, немыслим без мудрой беседы.

Темы этих застольных бесед со временем менялись. Самый интересный разговор на пиру начинался после еды, когда гости обращались к вину, как известно, всегда разбавленному водой и специально охлажденному. Поэтому беседа за круговой чашей вина носила название симпосия (греч. symposion - «совместное питье», «пир»). Общий застольный разговор был не только развлекательным, но и высокоинтеллектуальным, когда затрагивались вопросы философские, этические, эстетические. Глубокомысленная беседа часто соседствовала со смехом и шуткой, так как для симпосия вообще было естественно сочетание серьезного и смешного (греч. spoydogeloion). Атмосфера приподнятости обостряла ум и находчивость, а музыканты и танцовщики только усиливали праздничную беззаботность гостей.

Примером именно такого пира, где общая беседа о красоте и любви приводит к речи Сократа о преимуществах любви духовной, является «Пир» Ксенофонта, того, который был соперником Платона в интерпретации образа их общего учителя. Ксенофонт, например, вводит настоящую интермедию с выступлением актеров, изображающих в танце брак Диониса и Ариадны, а гостей услаждают флейта и кифара.

Платоновский «Пир» - это настоящая драматическая сцена, в которой Сократ окружен друзьями и учениками и где, несмотря на разницу в определениях любви, а значит, и высшего блага, царит необычайное единодушие.

Однако эта дружная обстановка не только не мешает, но даже подчеркивает особый дух спора, соперничества среди пирующих. Можно сказать, что перед нами состязание философски настроенных ораторов, наподобие знаменитых состязаний певцов-рапсодов. Здесь предлагается одна тема - восхождение человека к высшему Благу, которое есть не что иное, как воплощение идеи небесной любви.

Эта обязательная для всех тема разрабатывается самым различным образом. Каждый из участников состязания, сохраняя основную мелодию, обогащает ее своими вариациями, создавая характерные только для него парафразы, каждый раз выделяя то один музыкальный голос, то другой. Каждый из голосов вступает в определенном порядке постепенства. По мере нарастания и наполнения заданной темы голоса крепнут, становятся все увереннее, пока их всех не перекрывает голос Сократа, которого слушают с благоговением.

Но, оказывается, что и сам Сократ только вторит голосу мудрой жрицы Диотимы. Отзвуками ее речей полнится голос Сократа для того, чтобы потом самому стать темой для разработки речи Алкивиада, когда уже этот последний в завершение состязания Представит Сократа как живое воплощение духовной красоты.

Перечислим всех участников этого состязания, мудрых певцов любви по мере их вступления в спор. Это Федр, Павсаний, Эриксимах, Аристофан, Агафон, Сократ, Алкивиад. В «Пире» - семь речей, семь голосов, и каждый безошибочно ведет свою партию.

Но это внешне чрезвычайно гармоническое семизвучие внутренне очень беспокойно, разноречиво и часто даже противоречит одно другому, чтобы затем слиться в едином хоре.

Состязание восхвалителей любви в «Пире» можно назвать еще одним термином агоном. Греческое слово «агон» есть не что иное, как «борьба», причем эта борьба понимается в самом разном смысле - борьба атлетов, состязание в беге, в ристании колесниц. Это состязание певцов-рапсодов, ораторов, поэтов, музыкантов, драматургов. Но это же и состязание героев в аттической комедии, являющееся главной ее частью. Борьба двух противоположных идей, которые защищают соперничающие стороны, причем борьба азартная, страстная, не только словесная, но часто переходящая в настоящую драку, - вот что такое театральный комедийный агон.

Платоновские диалоги очень часто построены по принципу сценического агона. Только этот агон может быть разной степени напряженности, в зависимости от характера соперничества участников диалога, то настроенных дружески, а то и стоящих на противоположных и даже враждебных позициях. Недаром такие соперники назывались антагонистами, то есть противниками в борьбе.

Известно, что древний поэт VIII–VII веков Гесиод в поэме «Труды и дни» прямо говорил о существовании двух Эрид, то есть богинь спора (греч. eris- «спор»). Одна из них - благая Эрида, подталкивает человека на состязание с другими в ремеслах и труде, пробуждая самостоятельность и изобретательность. Зато другая - злая Эрида - вызывает людей на завистливое соперничество и безжалостную борьбу. Во времена Сократа и Платона спор софистов, пытавшихся во что бы то ни стало положить друг друга на обе лопатки, называли эристикой, отгородив ее от диалектики, где обе стороны совместно заинтересованы в достижении цели и идут к ней с помощью беседы, построенной на вопросах и ответах.

Думается, что на драматический спор в диалогах Платона и на живость характеров его участников оказала воздействие аттическая комедия любимого им Аристофана, комедия Эпихарма и мимы Софрона, с творчеством которых Платон был хорошо знаком, путешествуя в Сицилию.

Хотя Аристофан жестоко высмеял Сократа в своей комедии «Облака» еще в 423 году, это не помешало Платону дружески объединить обоих в своем «Пире» и написать эпиграмму.

Храм, что вовек не падет, искали богини Хариты,

Вот и открылся им храм - Аристофана душа.

Надо было тонко чувствовать замысловатый комизм Аристофана с его острыми и часто бранными, неприличными словечками, фантастическими ситуациями и безудержной буффонадой, чтобы осмелиться провозгласить душу комика храмом Харит, богинь юного, утонченного изящества.

Античные биографы Платона писали, что у Аристофана и Софрона Платон учился правдиво изображать действующих лиц своих диалогов и что он первый привез мимы Софрона в Афины. Уже смертельно больной, Платон читал этих любимых писателей. У древнего философствующего комика Эпихарма Платон тоже научился многому. Древние говорили, что рассуждения Эпихарма о различии мира изменяемых чувственно познаваемых вещей и мира неизменного, вечного, постижимого только умом, оказались особенно близкими Платону и повлияли на его представление о вечных неизменных идеях. Эпихарм (VI–V вв. до н. э.), который писал еще до рождения Платона, как будто предчувствовал, что его мысли обогатят потомков. Он писал:

Так я думаю, и это ясно мне доподлинно,

Что слова мои кому-то в будущем припомнятся,

Он возьмет, освободит их от размера строгого,

Облечет их в багряницу, пестрой речью шитую,

И пред ним, непобедимым, лягут победимые.

Сами же древние утверждали, что Платон первый ввел в рассуждения вопросы и ответы, первый употребил термин «диалектика» и аналитический способ исследования. Видимо, здесь имеется в виду, что Платон систематически стал проводить в логически завершенной и литературно выраженной форме то, что его поразило в устных беседах Сократа, этого прирожденного диалектика.

Таким образом комедийный агон, драматическая напряженность ситуаций и отточенность философской беседы чрезвычайно обогатили диалоги Платона.

«Пир» Платона представляет собой благородное состязание - агон единомышленников, добивающихся общими усилиями определения высшего Блага. И этим он отличается от целого ряда диалогов Платона, где агон обернется совсем другой стороной. Единомыслие не означает единообразия. Наоборот, оно часто предполагает заведомую разницу в мнениях и складывается из обсуждения и отбора тезисов, необходимых для достижения полноты искомой идеи. Вот почему участники платоновского «Пира» - лица вполне реальные, подобранные автором по принципу своеобразно противопоставленных характеров.

Федр - поклонник красноречия и философии любви, знаток истории, мифологии, древних генеалогий. Он человек непрактичный, бедный, обитающий в мире поэтического вымысла. Речь его прославляет Эрота как самого могущественного бога, дарующего человеку блаженство и в жизни, и в смерти.

Следующий, Павсаний, отличается как раз большим жизненным опытом, интересом к философским спорам и их логическому оформлению. Он в своей речи не довольствуется общим определением Федра, а немедленно вносит элемент уточнения, желая дружески поправить дело. Эрота «вообще», говорит Павсаний, не существует. Есть две Афродиты: небесная - Урания, для немногих избранных, и земная - Пандемос, для всех. А так как Эрот - сын Афродиты, есть само наслаждение, то и Эротов - два. Один - возвышенный и прекрасный, а другой - пошлый и ничтожный.

Далее выступает Эриксимах, сам известный врач и сын знаменитого врача. Он - прирожденный эмпирик и материалист, как и следует человеку, имеющему дело с природой во всех ее проявлениях. Эриксимаху кажется, что речь Павсания не закончена. Говорили об Эроте «вообще», затем о двух Эротах, и теперь Эриксимаху хочется придать завершенность этому противопоставлению, то есть объединить общее и частное. И вот тогда-то Эриксимах выдвигает мысль, типичную для греческих философов-«физиологов», исследователей природы. Искусство врачевания доказывает, по мнению оратора, что любовь живет не только в человеческой душе и ее стремлении к прекрасному, но во многом другом на свете - в телах любых животных и даже в растениях. Эрот всеобъемлющ и причастен ко всему сущему. Здесь чувствуется знаменитое учение философа Эмпедокла о любви как объединяющем начале всего мира, хотя еще у Гомера любовь побеждает «людей земнородных, в небе высоком летающих птиц и зверей всевозможных».

Здесь мысли, созвучные словам трагика Еврипида об Афродите как сеятельнице любви в высях эфира и в бездне моря.

Первая триада речей закончена. Должна последовать вторая триада. И здесь Платон поступает как хороший режиссер. Он дает возможность посмеяться и отдохнуть сотрапезникам.

Речь начинает знаменитый комедиограф Аристофан, тот самый, который когда-то осмеял Сократа. Это комик злой на язык, издевки и беспощадную критику в театре именно потому, что в жизни он чрезвычайно старомоден и требователен к человеку. За столом, видимо, не успев продумать свою речь, он разыгрывает пресыщенного едой гостя, которому якобы не дает говорить икота. Поэтому он сначала уступает свою очередь Эриксимаху и, таким образом, оказывается в самом центре двух ораторских триад, как бы участвуя в сценической интермедии.

Аристофан начинает прямо с того, что заявляет о совсем ином понимании Эрота, непохожем на предыдущее. Эрот - самый человеколюбивый бог, который помогает людям и исцеляет их недуги.

Недуги человечества здесь явно не чисто физические, а гораздо более глубокие, может быть, те, которые исцелял своим смехом, любя людей, Аристофан. Эрот для Аристофана - это стремление человека к изначальной целостности.

Здесь впервые произнесены слова «стремление» и «целостность». Однако эта тема разработана Аристофаном в чисто комическом духе с забавными и даже непристойными подробностями, столь характерными для аттической комедии с ее вседозволенностью народной игры. Тему стремления и целостности, но уже не в физическом смысле, а духовном, и не комическом, а глубоко драматическом, развернет далее Сократ.

Пока же Аристофан потешает гостей забавными страданиями людей, разделенных богами пополам. Полнота и целостность человека ушли в прошлое. Раздвоенность человека - наказание за его несправедливость. И любовью называется жажда целостности и стремление к ней ищущих друг друга половинок. Но здесь тоска по очень древней физической нераздельности плоти вместо божественно-прекрасной целостности с ее восхождением от тела к духу, от земной красоты к высшей идее.

Слушатели после речи Аристофана обмениваются репликами, оценивают ее как нечто совсем особенное по сравнению с предшествующими, но вместе с тем признают, что и Эриксимах «состязался на славу». Примечательно, что хозяин пира, трагический поэт Агафон, называет сотрапезников «зрителями», ждущими прекрасной речи. Сократ посмеивается над волнением Агафона, готового к новой речи. Как может растеряться перед небольшим кружком слушателей опытный драматург, который не раз всходил на подмостки к актерам и перед исполнением трагедий глядел в глаза тысячам зрителей без малейшего страха? Да, но несколько умных людей страшнее многих невежд.

И Агафон не без трепета открывает новую триаду речей, прославляя молодого, нежного, прекрасного бога, который прокрадывается всюду и без всякого насилия, одним своим совершенством подчиняет себе всех людей. Вот почему из любви к прекрасному возникли всяческие блага для богов и людей, а сам Эрот, прекраснейший и совершеннейший, стал источником этих же качеств для всех прочих.

Но теперь наступает черед Сократа, который притворно вздыхает перед трудной задачей - последнему произнести похвальное слово Эроту, не зная пока, что сотрапезников ожидает еще одна неожиданная речь. Сократ здесь явно выполняет функции сценического персонажа. Он в комических тонах, как бы надевая на себя забавную маску (а ведь лицо Сократа напоминало уродливую комедийную маску), говорит правду и, притворяясь невеждой, поучает истине зрителей.

Чтобы придать больший вес своей речи, Сократ разыгрывает своеобразный диалог, якобы произошедший у него некогда с мудрой жрицей Диотимой, наставницей в философии.

Перед нами уже не монологическая речь, а живая беседа, в которой Сократ играет сразу две роли - свою и Диотимы. Реплики, вопросы и ответы подаются одним человеком, но так и видишь представляющегося наивным простаком Сократа и искушенную в диалектике жрицу Диотиму, таинственную мантинеянку, отодвинувшую своими молитвами на целых десять лет чуму в Афинах.

Сократ, как всегда, простейшим способом разъясняет слушателям, что Эрот есть вечное стремление к обладанию высшим благом, и тут же для большей наглядности создает полный тончайшей диалектики миф о рождении Эрота, сына Бедности и Богатства. Здесь возникает иерархия красоты, начинающаяся от стремления к обладанию отдельными физическими вещами и прекрасными вещами вообще, затем стремление к прекрасным отдельным душам и прекрасной душе вообще. Далее - стремление к прекрасным наукам и к тому пределу всех наук, который является вечной и неподвижной идеей красоты, высшего блага или истинной добродетели.

Кажется, уже дальше нет никакого движения в развитии мысли. Речи завершают свой круг, как и чаша, передаваемая участниками пира друг другу. Но кончить на этой высокой и вместе с тем безупречно-логической конструкции Платон не может. Сейчас должен наступить момент, когда определение сократовского Эрота, достигнутое средствами абстрактной мысли, обязано воплотиться в живое лицо. И виновником этого воплощения оказывается не кто иной, как подвыпивший Алкивиад в венке из плюща и фиалок, неожиданно ввалившийся на пир, сопровождаемый флейтисткой и веселыми спутниками.

Теперь уже пришла очередь разыгрывать сценическую интермедию Алкивиаду, который больше представляется пьяным, чем это есть на самом деле. Он так же, как незадолго до него Сократ, как бы надевает на себя маску. Но только это маска праздного и бесшабашного, едва держащегося на ногах гуляки.

Вот когда этот красавец и любитель рискованных предприятий получает возможность сказать правду уже о самом Сократе, как живом воплощении вечного стремления к высшей духовной красоте.

Что все разговоры о нежном, изящном и великолепном боге любви, когда безобразный по виду Сократ, похожий на Силена, хранит в своей душе неисчерпаемые сокровища духа, да еще своими колдовскими напевами притягивает к себе людей! У тех, кто неотступно следует за Сократом, сердца бьются как у безумствующих корибантов и из глаз льются слезы. И хочется ускользнуть от этого человека, и хочется даже, чтобы он сгинул, умер, не следил за тобой, а потом подумаешь, как же жить без него, и остается только одно - слушать завораживающие речи Сократа и следовать за ним.

Похвальное слово Эроту, которое произнес Сократ, превращается в похвальное слово, или энкомий, в честь самого Сократа.

Миф об Эроте, пережитый столь различно участниками состязания за пиршественным столом, превратился на глазах в самую настоящую живую действительность.

Итак, вторая триада речей после первой триады (Федр, Павсаний, Эриксимах) и после интермедии Аристофана построена безупречно логически и отличается ясной структурой. Агафон говорит о самых разнообразных функциях Эрота как принципа совершенства. Сократ говорит о том, как достигается идеальное совершенство в целостном виде, и, наконец, Алкивиад иллюстрирует это целостное совершенство, воплощенное в реальной жизни, а именно в образе Сократа.

Как и положено для драматического представления, оно должно кончиться уходом со сцены актеров и заключительным размышлением хора, в котором всегда звучит голос высшей правды.

Тема исчерпала себя, цель пира достигнута, поэтому никого больше не привлекает новая толпа веселых гуляк. Участники агона расходятся по домам. Остаются беседовать трое - трагический поэт Агафон, хозяин дома, Аристофан и Сократ.

Здесь, в финале, произносятся вслух резюмирующие мысли Сократа.

Сократ, который вечно стремится к идеалу прекрасного в его недосягаемой целостности, жаждет слить воедино две стороны жизни и искусства - трагическую и комическую. Поэтому его слова о том, что настоящий трагический поэт должен быть одновременно комическим поэтом, совсем не звучат диссонансом главной теме «Пира». Наоборот, Сократ, который только что предстал в речи Алкивиада как некое демоническое, исполненное колдовских чар существо, само стремящееся к полноте знания, мудрости и красоты, влекущее к целостности бытия других, этот Сократ не может не объединить в одно нераздельное единство трагедию и комедию на сцене и в жизни. Бытие едино, искусство едино. Комическая маска скрывает трагедию человеческой личности, а над трагедией человека смеются боги.

Сократ, которого дельфийский оракул назвал мудрейшим, изрекает истину, беря на себя роль заключительного хора в театральном представлении. Окончательный смысл искусства и жизни звучит в его простых словах.

Резюмирующее размышление Сократа является достойным финалом дружеского состязания в доме Агафона, а сам образ мудреца в последних строчках диалога еще раз приобретает символические черты.

И Агафона и Аристофана наконец сморил сон. Один Сократ не знает усталости. На рассвете он выходит из дома Агафона и является в Ликей, где освежается водой после пиршественной ночи.

Весь день он проводит, как ему полагается, в беседах и встречах, а к вечеру наконец отправляется домой на отдых. Оказывается, что этот неустанный и вечно бодрствующий Сократ платоновского «Пира» и есть само неустанное стремление к овладению все новыми и новыми идеями.

Он всегда бос и нищ, как сам Эрот, он всегда бродит по дорогам, ибо ему мало того знания, которым он обладает, и он стремится к целостному, всеохватывающему, идеальному знанию. Перед нами живое олицетворение философии, то есть любви к мудрости.

Платоновский «Пир» положил начало новому жанру литературного диалога «симпосию», то есть мудрой беседе за пиршественным столом. Как мы уже знаем, соперник Платона по ученичеству у Сократа Ксенофонт тоже создал свой «Пир». В I веке нашей эры Плутарх написал «Пир семи мудрецов» и «Десять книг пиршественных вопросов». Сатирик Лукиан (II в. н. э.) - тоже автор «Пира». Римлянин Петроний в «Сатириконе» (I в. н. э.) пародийно изображает блестящее пиршество Тримальхиона. Атеней (III в. н. э.) - автор огромного сочинения в 15 книгах «Софисты за пиршественным столом». Грек Макробий (V в. н. э.) издает на латинском языке «Сатурналии», семь книг пиршественных бесед. Император Юлиан, философ-неоплатоник и борец с христианством (IV в. н. э.), пишет сатиру на римских цезарей под названием «Пир, или Кронии». Епископ и отец церкви Мефодий Патарский (IV в. н. э.) сочиняет «Пир десяти дев», полемизируя с еретиками и борясь с пережитками древних языческих культов.

Оказывается, что за пиршественным столом могут быть подняты любые вопросы - ученые, политические, философские, религиозные, общественные, бесконечные, как сама жизнь. Но нигде, никогда и ни у кого после Платона пир не конструируется так продуманно, сжато, просто и, главное, динамически напряженно, как это и следует для настоящего драматического действа.

Диалог Платона, таким образом, есть только внешнее выражение глубочайшего драматизма мысли, и притом не в каком-нибудь переносном смысле слова, но в смысле самого настоящего драматизма, включая столкновение героев в виде агона, пролога и эксода, включая интермедии, яркие комические маски и высказывания обобщенных мыслей, поручаемых в драмах хору или беседе хора и героев. Излюбленная Платоном форма философского спора решается им в несколько иной тотальности в тех диалогах, где спорящие стороны являются настоящими антагонистами-противниками. Такие диалоги, как «Гиппий больший», «Протагор», «Горгий», «Менон», тоже драматичны, но эта драматичность несколько иного характера, чем в «Пире», где обстановка праздника, живое развитие мысли и действия создавали особую сценическую приподнятость.

Там, где Сократ вступает в спор с идейными противниками, диалоги Платона пронизаны духом внутреннего противоборства, взаимного отталкивания, иной раз даже глубокой неприязни. Это настоящий агон соперничающих сторон. И каждая из них испытывает остроту своего интеллектуального оружия на противнике, чтобы в заключение прийти к временному перемирию. Внешне в подобных диалогах как раз очень мало движения. Но зато они представляют в самом чистом виде подлинную драматичность развития мысли и напряженность враждебно сталкивающихся идей.

Так, в «Гиппий большем», который посвящен определению прекрасного, сталкиваются двое - софист из Элиды, Гиппий, хвастливый, напористый, самоуверенно-наглый, и Сократ. Реальная постановка вопроса такова: если справедливые поступки предполагают справедливость вообще, а мудрые - мудрость вообще и, следовательно, справедливость и мудрость есть нечто, то и все прекрасные предметы предполагают прекрасное вообще, то есть прекрасное тоже есть нечто.

Гиппий, который мыслит себя совершенным и мудрым человеком, да еще зарабатывающим вдвое больше денег, чем любой софист, и важно исполняющим обязанности посла в различных государствах, должен защищаться под градом вопросов Сократа, доказывая, что прекрасное есть отдельно взятая вещь.

В живом, стремительном диалоге то и дело ставятся вопросы о том, что такое прекрасная девушка, прекрасная кобылица, прекрасная лира, прекрасный горшок, прекрасная статуя и т. д. и т. п.

Сбитый с толку таким обилием прекрасных вещей, Гиппий пытается установить, какова идея прекрасного, исходя из того, что с его точки зрения в подлинном смысле всегда и везде прекрасно, и к чему он относит здоровье, богатство, почет, роскошное погребение и т. д. Но Сократ опровергает неустойчивость и относительность прекрасных вещей, так что приходится перейти к иному, уже не житейско-конкретному опыту, а к сфере отвлеченных категорий. Обе стороны страстно спорят о том, не есть ли прекрасное - нечто приличное, полезное, пригодное, не есть ли оно зрительное или слуховое удовольствие. Прекрасное, по всему видно, не связано с какой-либо категорией, которая при одних условиях может быть прекрасной, а при других не может быть ею.

Гиппий попадает в тупик. Что же именовать прекрасным, если это не отдельная вещь, не отвлеченная категория. Но Гиппий привык побеждать и упиваться славой, не желая быть побитым, он просто объявляет все разговоры о прекрасном пустословием и под этим предлогом ускользает от Сократа.

Перипетии борьбы двух видов спора - софистического и диалектического и двух типов философов - софиста Гиппия, искателя почестей и денег, и Сократа - искателя истины, как будто не кончаются полной победой Сократа. Но читатель чувствует, как страдает Сократ, вынужденный сражаться с бессовестными софистами, и как мучительно рождается в его споре с самим собой, а не только с собеседником (собеседник часто только повод для того, чтобы разобраться в самом себе), понятие «идеи» прекрасного, «сущности» прекрасного, которая делает прекрасным все отдельные вещи.

Но спор с Гиппием еще довольно благодушен, так как этот софист в своей самовлюбленности даже особенно и не негодует на Сократа. Уверенный в своей правоте, хотя и сбитый с толку, он просто отмахивается от спора.

Зато в диалоге «Протагор», где ставится проблема добродетели в целом, все усилия Платона направлены на то, чтобы в Протагоре и Сократе представить достойных друг друга противников.

Ожидание агона двух знаменитых спорщиков обставлено здесь торжественно и важно, как перед увлекательным театральным зрелищем. Сам знаменитый Протагор так и жаждет показать себя перед афинянами и порисоваться перед другими софистами, создавая атмосферу поклонения и восхищения. Протагор гордится своей профессией софиста и тем, что эта наука, по его мнению, учит человека жить. Многочисленные гости, а среди них софисты Гиппий и Продик, сам хозяин дома, богач Каллий, оба сына Перикла, родичи Платона, Критий и Хармид, врач Эриксимах, Федр, Павсаний и Алкивиад (вспомним их участие в «Пире»), опытный ученик Протагора, Антимер, и совсем еще наивный юноша Гиппократ рассаживаются вокруг, чтобы насладиться спором двух знаменитостей.

Беседа начинается с установления происхождения добродетели в обществе и у отдельных граждан.

Затем собеседники переходят к определению смысловой структуры добродетели и к нахождению принципа этой структуры, то есть, говоря платоновским языком, к «идее» добродетели. Но это как будто простейшее разделение диалога бесконечно перебивается отступлениями от главной темы, приведением примеров, когда Протагор оперирует мифами, а Сократ своим излюбленным житейским опытом.

Здесь бесконечно повторяют одно и то же, уклоняются от прямых ответов, возвращаются к основной проблеме. Создается впечатление очень упорной и увертливой игры противников, которые кружат друг около друга, не нанося решающего удара. Как у настоящих антагонистов, завязывается перебранка соперников, затем они уходят в сторону, исследуя песнь поэта Симонида и разбирая, чем отличается «бытие» от «становления».

Протагор и Сократ запутывают друг друга многословием, а Протагор своим мифом о богах, даровавших людям ремесла, совсем затемняет главную тему. Начинается настоящая ссора, и Сократ выступает против длинных речей, защищая краткие вопросы и ответы.

Он комически восхваляет немногословие спартанцев, сам тем не менее произнося длинную, многословную речь.

Платон великолепно рисует тончайшую изворотливость и Протагора, и Сократа, а также извилистость их мысли. Слушатели с восторгом внимают спору двух знатоков и только с оглашаются со всем сказанным, сами сбитые с толку.

Страницы диалога так и пестрят замечаниями «все согласны», «и с этим все согласились», «со всем этим мы согласились».

В конце концов оказалось, что Сократ с Протагором пришли к выводам, противоречащим их исходным тезисам.

Сократ отвергал изучение добродетели, а теперь стал ее признавать. Протагор сначала проповедовал научение добродетели, а теперь, когда пришли к выводу, что добродетель есть знание, стал это отвергать.

Такой совершенно обратный результат беседы, где, казалось бы, противники перешли на позицию друг друга, оказывается чисто внешним, так как Сократ в споре с Протагором прибегает к приемам самых изощренных софистов, желая сбить с толку и запутать Протагора.

На самом же деле, если подходить не формально, а по существу, становится очевидным, что Сократ остался при своем мнении, а Протагор при своем.

Сократ всегда имел в виду добродетель как нечто идейное, считая низкопробным чисто технические приемы софистов, якобы обучавших добродетели. И если он в конце спора пришел к мысли, что добродетель есть высшее знание, то, естественно, он считает возможным научить людей этому высшему знанию потому, что сам он только и занимался таким воспитанием людей.

Протагор, по сути дела, тоже не изменил себе. Он попросту отказывается обучать добродетели как высшему знанию, ибо он этого никогда не делал и не знает, как за это взяться.

Таким образом, сильные соперники остаются каждый на своих позициях. Здесь нет ни победителя, ни побежденного. Оба проявили максимальное умение спорить и убеждать окружающих, которые то и дело соглашаются то с Протагором, то с Сократом. Но среди всего этого фейерверка мыслей и нарочитой запутанности главной линии спора, рассчитанной именно на удивление публики, ничто не может поколебать твердости исконных идейных противников, хотя в конце спора Сократ снова прикидывается простачком, готовым вновь и вновь обращаться к определению добродетели под руководством мудрого Протагора, а Протагор тоже снисходительно одобряет рвение и ход рассуждений Сократа. Он готов признать себя не таким уж дурным человеком и совсем независтливым, благосклонно восхищаясь мудростью своего противника. «Протагор» - прекрасный образец платоновского диалога, в котором форма драматизма мысли приводит к совершенно неожиданным результатам ввиду чрезвычайно извилистого, противоречивого и прихотливого развития.

Наш читатель должен иметь в виду, что мы характеризуем здесь не столько Сократа и Протагора, сколько художественное мастерство Платона. Платон-художник максимально изобретателен в драматических ситуациях спорящих сторон, в находчивости, неожиданности, остроте смысловых эффектов, в бесконечном разнообразии конфликтов между антагонистами, в точных и вместе с тем парадоксальных ходах собственной мысли. Драматическая напряженность идей Платона нигде не прекращается.

Именно благодаря слишком подвижному и горячему драматизму мысли некоторые диалоги Платона не довольствуются одним главным спором противников.

В этом отношении интересен «Горгий», где ставится важнейшая проблема как жить? А в связи с этим - какова суть и цель риторики?

В «Горгии» не один, а целых три агона, и всюду участвует неутомимый Сократ, хотя противники меняются.

Сначала это знаменитый софист Горгий Леонтинский, затем его верный ученик Пол из Агригента (оба - сицилийцы) и, наконец, Калликл, молодой аристократ, богач, стремящийся к государственной карьере и не останавливающийся ни перед чем для достижения своих целей.

Хотя диалог и называется именем Горгия, но спор с этим последним занимает минимальное место.

Читатель предупрежден заранее, что Горгий только что выступал с речью в гимнасии, где теперь ведется его беседа с Сократом. Отговорка вполне удобная, чтобы за счет сокращения партии Горгия увеличить две другие.

Тема первого агона определение софистической риторики, как оно давалось самими софистами. Тема второго критика софистической риторики в том виде, как ее понимает Сократ. Тема третьего критика софистической риторики, основанной на теории естественного права.

Обе спорящих стороны приходят со своими учениками и поклонниками. Протагора сопровождает Пол, Сократа Херефонт, тот самый, кто вопрошал дельфийского оракула о мудрейшем человеке. Среди присутствующих независимостью выделяется Калликл, видимо, пригласивший Сократа встретиться у себя в доме с Горгием. Сначала для затравки пытаются спорить наподобие секундантов ученики соперников. Но затем в спор вступают сами учителя.

Из книги Валькирия революции автора Ваксберг Аркадий Иосифович

Глава 10 Анти кризисные диалоги Кризис Дерипаска встретил в следующем боевом составе, все основные владения сгруппированы по направлениям (не будем забывать, что не везде у ОВД контрольный пакет акций).1. Энергетический сектор: компанияEn+ Group – контролирует ОК «Русал» (UC

Из книги Гении эпохи Возрождения [Сборник статей] автора Биографии и мемуары Коллектив авторов --

5. «Я встретила Платона Каратаева» 1943 год. Война. Ташкент. Поздняя осень. Холодно и сыро. Просто очень холодно. И всегда хочется есть. Пусть это чувство голода и не так мучительно, каким оно было в том, осужденном на расправу Крыму, но голод был всегда, он присутствовал как

Из книги 10 вождей. От Ленина до Путина автора Млечин Леонид Михайлович

Диалоги глухих Все свалилось сразу: болезнь, работа - в таком объеме, о котором она могла только мечтать, но который был теперь ей не под силу, - борьба с бюрократией - так называла она акцию Шляпникова, к которой безраздельно примкнула, и окольными путями дошедшая до нее

Из книги Платон автора Стретерн Пол

Из книги Телевидение. Закадровые нескладушки автора Визильтер Вилен С.

Тайные диалоги Незадолго до полуночи в кабинет В.М. Молотова вошел И.В. Сталин. Вместе с ним был и К.Е. Ворошилов. За окном стоял стылый февраль 1938 года. Трое поговорили, не рассаживаясь в кресла. Точнее, больше говорил Сталин. Молотов и Ворошилов слушали, иногда вставляя свои

Из книги Пикассо сегодня [Коллективная монография] автора Искусство Коллектив авторов --

Жизнь и труды Платона Платон был известным борцом, и имя, под которым он нам известен, было его борцовской кличкой. Оно значит «широкий» и, видимо, намекало на его плечи (или на лоб, как утверждают некоторые). При рождении в 428 г. до н. э. Платон получил имя Аристокл. Родился

Из книги Пастернак и современники. Биография. Диалоги. Параллели. Прочтения автора Поливанов Константин Михайлович

Из произведений Платона и других авторов …Философу свойственно испытывать <…> изумление. Оно и есть начало философии… Теэтет – После этого, – сказал я, – ты можешь уподобить нашу человеческую природу в отношении просвещенности и непросвещенности вот какому

Из книги автора

Хронология жизни Платона Около 428 г. до н. э. Рождение Платона на острове Эгина (либо в Афинах).399 г. до н. э. После смерти Сократа Платон бежит из Афин, путешествует по Северной Африке, Ближнему Востоку и Южной Италии.Около 388 г. до н. э. Платон при дворе Дионисия I, правителя

Из книги автора

Диалоги с Колчаком Иногда Анна Михайловна Виноградова использовала меня в качестве Шойгу из МЧС, особенно когда срочно нужно было спасти какой-то материал. Так, однажды она мне предложила разобраться в материале о русском зарубежье, отснятом сотрудниками Российского

Значение Платона для современной культуры и философии трудно переоценить и нелегко даже обозначить. Все философские концепции и школы черпали из его трудов, как из источника, вся западная философия буквально пропитана его духом, выросла из него. Множество терминов и понятий введены в обиход Платоном в совершенно разных областях человеческих знаний. Так, ему приписывают введение понятий «качество», «антипод» и «среднее пропорциональное».

Чрезвычайно разносторонний, талантливый, постоянно совершенствующийся человек с пытливым умом и пониманием неоднозначности любой точки зрения, он оставил потомкам свои «Диалоги» как образец создания образа идеи не косной, авторитарной, но открывающейся к развитию и углублению.

«Диалоги» Платона являются одним из самых авторитетных источников понимания истории философии. Абсолютно все светские, религиозные и эзотерические теоретики ссылаются на тексты, оставленные Платоном, либо приписываемые ему. Читая труды Платона, составленные в виде этих великолепных по стилю диалогов, можно бесконечно удивляться мастерству изложения сложнейших вещей самым понятным способом, оставляющему после себя не догму, но стимул для развития и понимания как внешнего мира, так и внутреннего пространства человека.

Согласно Диогену Лаэртскому, настоящее имя Платона – Аристокл (др. – греч. Αριστοκλής; буквально, «наилучшая слава»). Платон – прозвище (от греческого слова «plato» – широта), означающее «широкий, широкоплечий», которое дал ему Сократ за его высокий рост, широкие плечи и успехи в борьбе. В то же время существуют исследования, показывающие, что легенда о его имени «Аристокл» возникла в более позднее время.

Отцом Платона был Аристон, сын Аристокла, а матерью – Периктиона, происходившая из рода Солона-законодателя.

Один из самых образованных и состоятельных людей своего времени, Платон имел счастливую возможность, а также огромное желание учиться у величайших мудрецов и самых известных людей.

Первым его учителем был Дионисий, гимнастике он обучался у Аристона, дважды был победителем Олимпийских, а затем Немейских игр. Чтением, гимнастикой и музыкой Платон занимался сам и призывал своих учеников к тому же, придавая большое значение гармоничному развитию личности.

Он учился у комедиографов, у мимов и поэтов, занимался танцами и рисованием. Об этих искусствах и учителях этих школ мы знаем в значительной степени благодаря Платону.

В двадцать лет Платон стал учеником Сократа и провел в общении с ним десять лет, желая изучить этическую философию. Сократу он был не только преданным учеником, но и критиком.

После обучения у Сократа он отправился к пифагорейцам, изучал Кратила, последователя Гераклита, и Гермиппа, последователя Парменида. В связи с этим он написал два диалога – «Кратил» и «Парменид». Позже он отправился в Египет и возвратился, изучив там геометрию и жреческое искусство. В Финикии он узнал учение Зороастра.

Вернувшись в Афины, он учредил свою школу, причем за обучение в ней денег не брал.

И до Платона, и после него существовало множество философских школ: поэтическая, которую создали Орфей, Гомер, Мусей и Гесиод; другая школа возникла из ионийского учения, основоположниками ее были Гераклит, Фалес и Анаксагор: существовали также школы Пифагора и Парменида.

После Платона появились стоическая, эпикурейская, перипатетическая школы, а также школа Новой академии.

По сравнению с каждой из этих школ Платон обнаружил свое превосходство.

Но подлинный триумф Платона мы видим в самом факте его наследия, в его многогранности, информативности, глубине и даже форме.

Почему воспользовался он формой диалога? Диалог – это произведение, состоящее из вопросов и ответов двух действующих лиц. Эта форма дает возможность увидеть как характер персонажей, так и воссоздать их мнения наиболее достоверно и объемно. Более того, мы видим обмен мнений, аргументы и изменение мнения обоих участников в процессе диалога.

Диалог, таким образом, выгодно отличается от просто рассуждения о чем-либо, будь то устройство государства или дружба и честолюбие.

Платон хотел привести читателя к согласию со своими доводами, пользуясь не сухими рассуждениями, а вкладывая аргументы в уста спорящих. Кроме того, диалог, безусловно, гораздо интереснее, чем просто повествование или рассуждение.

Действующие лица в диалоге описаны не всегда точно как в жизни, но и не все в них вымышлено (иначе они не получились бы правдивыми). Платон отбирает только те черты, которые помогают ему показать что-то одно, подобно тому как выбирают краски для изображения какого-то одного предмета. Благодаря Платону мы знаем так много о философах разных школ того времени, и это чрезвычайно ценно для истории.

Разные исследователи в разном порядке располагают диалоги: хронологически, тематически, группируя персонажей диалогов по родственным школам. В диалогах, которые содержит данное издание, содержатся в хронологическом порядке те беседы и рассуждения, которые посвящены Сократу – любимому учителю Платона. В то же время они затрагивают важнейшие философские темы: о благочестии, о долге и о душе. Это не только увлекательный рассказ о философах, обществе и жизни того времени, но прикосновение к началу того, из чего выросли все современные философские течения и идеи.

Евтифрон, или о благочестии

Сократ. Конечно, нет! Афиняне, Евтифрон, называют дело это, во всяком случае, не гражданским, а уголовным.

B Евтифрон. Что ты говоришь?! Тебя, значит, обвиняют в уголовном преступлении? Ведь не могу же я допустить, будто ты обвиняешь другого.

Сократ. Еще бы!

Евтифрон. Выходит, другой обвиняет тебя?

Сократ. Вот именно.

Евтифрон. Да кто же это?

Сократ. Я и сам хорошенько не знаю, Евтифрон, его. По-видимому, кто-то из молодых, с кем я незнаком. Прозывается он, сдается мне, Мелетом, а по дому он питфеец

Евтифрон. Хотел бы я, чтобы так было, Сократ. Только опасаюсь, как бы не вышло наоборот: сдается мне, он просто-напросто «начинает с очага» приносить зло государству, пытаясь поступить с тобою несправедливо. Но скажи мне, что же, по его утверждению, ты делаешь такого, что развращаешь молодых людей.

Все начиналось так. Два студента-химика, решив подзаработать, синтезировали неизвестный ранее наркотик, который даже не поддается анализу. Их опытами заинтересовался вор в законе Князь. Он лично организовал подпольное производство и сбыт необычной наркоты, которую называли "белым китайцем". Вся цепочка была налажена до тонкостей и долгое время не давала сбоев. Розыскники сбивались с ног, чтобы выследить пути поставки. Но, как всегда, дело погубила маленькая случайность…

Андрей Дышев
Девять граммов дури

ПРЕДИСЛОВИЕ

Эта книга – о криминальном таланте, о тех преступниках, которые обладают необыкновенными, незаурядными, а подчас уникальными качествами. Кто-то из героев этой книги – прирожденный актер. Кто-то – мастер внушать к себе доверие. Кто-то умеет цинично и крепко зомбировать молодых людей, заставлять их выполнять свою черную волю. Кто-то по уровню своих знаний – ученый, исследователь, замечательный практик, но деятельность этого ученого принесла людям страдания и горе.

Эта книга – предупреждение. В первую очередь ее следует прочесть людям доверчивым и чрезмерно впечатлительным, и вообще всем тем, кто не хочет попасть в сети талантливых ловкачей.

Формула беды

Предисловие

Главный герой этой повести – в недавнем прошлом начальник следственной части, первый заместитель начальника Следственного комитета МВД России генерал-майор юстиции Сергей Анатольевич Новоселов.

На протяжении многих лет он возглавлял расследование преступлений, связанных с незаконным международным оборотом наркотиков. Под его руководством по материалам оперативных разработок ГУОП и УНОН МВД, ФСБ России, РУОП г. Москвы возбуждено более 40 уголовных дел. К ответственности привлечено 135 лиц, в том числе воры в законе, лидеры и авторитеты преступных группировок, коррумпированные должностные лица правоохранительных органов. Более 120 человек осуждены к длительным срокам лишения свободы. Ликвидированы подпольные химические лаборатории по производству синтетических наркотиков в Казани, Москве, Уфе, Кургане, каналы поступления наркотиков из Азербайджана, Украины, Таджикистана, Туркменистана, Голландии, Польши, США, Пакистана, Афганистана, Индии, Венесуэлы, Бразилии и Перу. Конфисковано наркотиков, по ценам "черного рынка", на сумму свыше 100 млрд. рублей. У обвиняемых изъято денег и ценностей на сумму свыше 6 млрд. рублей, более 200 тысяч долларов США, 4 килограмма золотых ювелирных изделий, 20 килограммов антикварного серебра, 36 единиц боевого огнестрельного оружия…

Глава 1. ГУБИТ ЛЮДЕЙ ВОДА?

Телефон был с определителем, и Новоселов не поднимал трубку, если высвечивался номер Валентины. Лгать не хотелось, но правда тоже напоминала ложь, и он предпочитал вообще не поднимать трубку, чтобы ничего не объяснять. В который раз в его жизни наступал момент, напоминающий эвакуацию пассажиров с тонущего корабля. Взять на борт можно было только одного, а просилось двое: личная жизнь и работа. И в который раз Новоселов, опуская глаза перед слезами личной жизни, протягивал руку работе.

Одиннадцатый час. За окнами мрак, дождь, ветер. Мокрая ветвь клена шлепнула по стеклу, словно это была многопалая ладонь какого-то зеленого мутанта. Дождевые капли, как хамелеоны, меняли цвет с красного на желтый, потом на зеленый – всякий раз, когда на перекрестке включался новый сигнал светофора. Новоселов смотрел в окно, но не видел этого бесконечного потока машин, блестящих, отмытых, разноцветных, как леденцы. Он вспоминал, как сегодня брали Мамедова. Спецназовцы положили его грудью на капот "БМВ", норковая шапка упала в лужу. Понятые – муж и жена, продавцы с вещевого рынка – с круглыми от испуга глазами смотрели на эту безумно дорогую шапку в луже, потом на ампулы, которые оперативники вытащили из карманов Мамедова. Эти два несчастных, мокрых торговца в дешевых китайских курточках не испытывали никакого злорадства. Напротив, они воспринимали обыск Мамедова как покушение на запредельно могущественного, всесильного человека, за что милиция обязательно будет наказана – страшно и беспощадно.

Новоселов машинально взял с чайного столика заварник. Придерживая крышку, наклонил над чашкой. Заварник был пуст. Кажется, за сегодняшний вечер он уже трижды заваривал чай. "Седой граф" с бергамотом. Цвет темного коньяка. От этого чая, если забыть меру, сердце колотится и в голове звенит, будто на плечах не голова, а старая корабельная рында. Хватит на сегодня. Тем более что еще пачка сигарет ушла в дым. Он дождется звонка от эксперта, потом позвонит начальнику и скажет: "Все, Владимир Павлович, круг замкнулся. Я задержал Мамедова с двумя ампулами героина. Сегодня ночью допрошу и подготовлю постановление о привлечении в качестве обвиняемого…"

И после этого он позвонит Вале. Она наверняка бросит трубку, не станет с ним разговаривать. Но это уже мелочи. Через полчаса он будет дома – в мокрой кожаной куртке, пахнущий осенью, с букетом по-хулигански растрепанных тюльпанов, а она, теплая, сонная, станет нарочито ворчливо бормотать, что уже забыла, для чего нужны мужчины, попытается оттолкнуть его от себя, а потом станет ласково ругать…

Телефон на рабочем столе издал булькающий звук. Гадкая все-таки вещь телефонный звонок! Бьет не столько по ушам, сколько по нервам. Надо подсказать инженерам идею, чтобы вместо этих унитазных переливов аппарат издавал нежный женский шепот: "Милый, возьми, пожалуйста, трубочку…"

– Слушаю!

Да, это эксперт. Но почему медлит, откашливается, перекладывает трубку с одного уха на другое?

– Сергей Анатольевич! К сожалению, ничем обрадовать вас не могу. Это опять вода.

– Какая вода? Почему вода?

Он даже глаза прикрыл, словно хотел, чтобы все сразу исчезло – и кабинет, и телефонная трубка, и слова эксперта.

– Аш два о, – уточнил эксперт. – В обеих ампулах оказалась обыкновенная дистиллированная вода.

– Но этого быть не может! – сдерживая раздражение, выговорил Новоселов, будто эксперт мог вдруг отказаться от своих слов. – Мы его проверяли у нарколога. Этот Мамедов пребывал в глубочайшем кайфе! А точно такие же ампулы он продал по десять долларов за штуку.

– Я все понимаю, – мягко перебил эксперт. – Но в ампулах я ничего не нашел, кроме воды… Если там содержится наркотик, то на сегодняшний день мы не располагаем методиками его распознания. Точнее сказать, методик существует множество, но те, которые мы используем…

Новоселов уже не слушал, что говорил ему эксперт. Это был уже третий случай за минувшую неделю, когда оперативники задерживали человека, находили у него ампулы с жидкостью, которая при последующей экспертизе оказывалась обыкновенной водой. Абсурд какой-то!

– Послушай, – сказал Новоселов, пытаясь зацепиться хоть за какую-нибудь версию. – Может быть, у этой наркоты ограничен срок хранения? Скажем, проходит какое-то время, и она превращается в воду?

– В запаянной ампуле? Даже теоретически это маловероятно. Да и зачем вашим клиентам носить в карманах утративший свойства наркотик? Лишний раз связываться с милицией?

– Да, ты прав, – пробормотал Новоселов, машинально смахивая ладонью со стола табачный пепел – он всегда так делал, когда волновался. – А ты чем можешь это объяснить?

– В заключении я не буду этого писать, – пре-дупредил эксперт, – но вам скажу. Крыса, которой я ввел немного жидкости из ампулы, вела себя не совсем обычно. И подохла в считаные минуты.

– Тем более подохла! – мрачно пошутил Новоселов. – Значит, в качестве свидетеля выступить уже не сможет.

– В том-то вся беда, – вздохнул на другом конце провода эксперт.

Еще некоторое время Новоселов просматривал протоколы прослушивания телефонных переговоров Мамедова с неким Эдиком, который передал ему на станции метро "Автозаводская" ампулы, оперативные данные по слежке за автомобилем "БМВ", а затем протокол изъятия личных вещей при досмотре Мамедова. Часы "Rolex", портсигар из металла желтого цвета, зажигалка, водительское удостоверение, две стеклянные ампулы, наполненные прозрачной жидкостью…

Ладно, только носил бы их при себе. Тогда с натяжкой можно было бы предположить, что больной человек всегда держит наготове дистиллированную воду для экстренных инъекций. Но ведь Мамедов находился в состоянии наркотического опьянения – это раз. И второе: он продал несколько подобных ампул. И продал явно не идиотам, а субъектам, которые, судя по следам от иглы на руках, хорошо разбираются в наркотиках. Так сказать, не дал умереть страждущим.

Новоселов вспомнил еще одного подобного лекаря. Это было дело о контрабанде наркотиков из Дели. Некий Абдуллин нелегально привез из столицы Индии партию ампул с бупренорфином по два миллилитра каждая. Хранить такое количество наркотиков у себя дома он не рискнул, спустился этажом ниже к соседу и договорился с ним о хранении части ампул у него. Затем договорился со знакомым врачом-реаниматором психбольницы, чтобы тот сбывал наркотик больным, страдающим наркоманией. Врач с упоением "лечил" своих подопечных – все равно что кормил волков ягнятами. Психбольница, образно говоря, на ушах стояла, пока лекаря не взяли с поличным…

Критон. но ты уже видишь, сократ, что необходимо также заботиться и о мнении большинства. Теперь-то оно ясно, что большинство способно причинить не какое-нибудь маленькое, а пожалуй что и величайшее зло тому, кто перед ним оклеветан.

Сократ. Стало быть, уже не так-то должны мы заботиться о том, что скажет о нас большинство, мой милый, а должны заботиться о том, что скажет о нас тот, кто понимает, что справедливо и что несправедливо, - он один да еще сама истина. [...] Подумай-ка ты опять вот о чем: стоим ли мы еще или не стоим за то, что всего больше нужно ценить не жизнь как таковую, а жизнь достойную?

ЕВТИФРОН

Сократ. Скажи ради Зевса, Евтифрон, ты-то себя считаешь настолько точно осведомленным в божественных законах и в вопросах благочестия и нечестия, что не страшишься - даже если бы все было так, как ты говоришь, - сам совершить нечестивое дело, преследуя отца по суду?

Евтифрон. Мало было бы от меня пользы, Сократ, и ничем бы не отличался Евтифрон от большинства людей, если бы я не был точно осведомлен о подобных вещах. Сократ. Пожалуй, уважаемый Евтифрон, для меня самое лучшее - стать твоим учеником... Поведай же мне, ради Зевса... в чем заключается благочестие и нечестие как в отношении убийства, так и во всем остальном? Ведь ты подтвердил, что именно в силу единой идеи {Эйдос - вид и идея (то, что видно) основные термины платоновского учения об идеях, они выражают структурную особеннность предметно-смысловой цельности каждой вещи, оказываясь видением предметно-смыслового оформления действительности. - А.Т.} нечестивое является нечестивым, а благочестивое - благочестивым. [...] Так разъясни же мне относительно этой идеи, что именно она собой представляет, дабы, взирая на нее и пользуясь ею как образцом, я называл бы что-либо одно, совершаемое тобою либо кем-то другим и подобное этому образцу, благочестивым, другое же, не подобное ему, таковым бы не называл.

Евтифрон. Итак, благочестиво то, что угодно богам, нечестиво же то, что им неугодно. [...]

Сократ. Значит, и то, что у богов бывает противоборство, междоусобицы и взаимная вражда, - это тоже ты подтверждаешь?

Евтифрон. Да, подтверждаю. Сократ. А среди богов, благороднейший Евтифрон, одни, по твоим словам, почитают одно справедливым, прекрасным, постыдным, добрым и злым, а другие - другое: ведь не восставали бы они друг на друга, если бы не спорили из-за этого. Как ты думаешь?

Евтифрон. Ты прав. Сократ. Но, Евтифрон, согласно этому рассуждению, благочестивое и нечестивое это одно и то же.

Евтифрон. Видимо, так. Сократ. Но давай внесем сейчас такую поправку в рассуждение: нечестиво ненавистное всем богам, а угодное всем им - благочестиво, если же что-либо одни из них любят, а другие ненавидят, то это либо ни то ни другое, либо и то и другое одновременно. Но подумай вот о чем: благочестивое любимо богами потому, что оно благочестиво, или оно благочестиво потому, что его любят боги? ... Не потому ведомое ведут, что оно является ведомым, но оно потому и ведомо, что его ведут; наконец, не потому несомое несут, что оно несомо, но оно несомо, потому что его несут. Значит, ясно, Евтифрон, что я хочу сказать, а именно: если нечто является чем-то и что-то испытывает, то не потому оно является, что бывает являющимся, но являющееся потому что является; и не из-за того оно нечто испытывает, что бывает страдающим, но страдает из-за того, что нечто испытывает. Что же мы скажем, Евтифрон, о благочестивом? [...] Значит его любят потому, что оно благочестиво, а не потому оно благочестиво, что его любят? Ну а богоугодное ведь является таковым потому, что оно угодно богам? [...] Значит, богоугодное, Евтифрон, - это не благочестивое и благочестивое - это не богоугодное, как ты утверждаешь, но это две различные вещи.

Евтифрон. Итак, Сократ, мне представляется, что праведным и благочестивым является та часть справедливого, которая относится к служению богам; та же часть, что относится к заботе о людях, будет остальною частью справедливого.

Сократ. Ну а благочестие и праведность - это забота о богах, Евтифрон? Евтифрон. Именно так.

Сократ. Так, значит, и благочестие, будучи заботой о богах, приносит богам пользу и делает их лучшими? И ты согласишься с тем, что, когда ты совершаешь что-то благочестивое, ты делаешь кого-то из богов лучше? Евтифрон. Конечно, нет, клянусь Зевсом! [...] Сократ. Так скажи же, какого рода служение богам является благочестивым? Евтифрон. А такое, каким служат рабы своим господам. Сократ. Понимаю: значит, это своего рода искусство служить богам. Но скажи, ради Зевса, что это за расчудесное дело, которое вершат боги, пользуясь нами как слугами?

Loading...Loading...